How and Why Russians Have Made Their Peace with War
Russia’s wartime stability rests less on fervent support or fear alone than on collectively maintained social synchronization, through which citizens keep the war emotionally and socially at a manageable distance.

Подпишитесь на Re: Russia в Telegram, чтобы не пропускать новые материалы!
Subscribe to Re: Russia on Telegram so you don’t miss new articles!
Подпишитесь на Re: Russia в Telegram!
Subscribe to Re: Russia on Telegram!
The political stability of Russia at war, and Russian society’s ability to remain unperturbed in the face of mounting material and human losses, are usually explained by the pro-war convictions of the Russian “majority” and by factors of “vertical” influence: a combination of propaganda and repression. The heightened loyalty registered in surveys is explained as the effect of “rallying round the flag.”
Политическую стабильность воюющей России, способность российского общества сохранять невозмутимость перед лицом растущих материальных и человеческих потерь обычно объясняют провоенными убеждениями российского «большинства» и факторами «вертикального» воздействия — сочетанием пропаганды и репрессий. А повышенную лояльность, демонстрируемую в опросах, — эффектом «сплочения под флагом».
Yet from the very beginning of the full-scale invasion of Ukraine, the public atmosphere in Russia was far removed from the surge of political enthusiasm produced in 2014 by the annexation of Crimea. Only a quarter of respondents in a recent survey express distinctly positive emotions about the current political moment and firm support for the regime, while for two thirds their declarative support remains emotionally colorless.
Однако с самого начала полномасштабного вторжения в Украину общественная атмосфера в России была крайне далека от того всплеска политического энтузиазма, который произвела в 2014 году аннексия Крыма. Лишь четверть респондентов недавнего опроса выражают отчетливые позитивные эмоции в отношении текущего политического момента и твердую поддержку режима, в то время как у двух третей его декларативная поддержка остается эмоционально неокрашенной.
Wartime Russia is characterized by a collectively sustained equilibrium in which citizens simultaneously adapt to the war, distance themselves from its most destructive consequences, and reproduce the conditions that allow it to continue.
Россия военного времени характеризуется коллективно поддерживаемым равновесием, в рамках которого граждане одновременно приспосабливаются к войне, дистанцируются от ее наиболее разрушительных последствий и воспроизводят условия, позволяющие ей продолжаться.
Explaining this equilibrium requires closer attention to horizontal social relations, through which citizens manage uncertainty, emotions, and the practices of coexistence. Its key instrument is the drive toward social “synchronization”: the need to find consensus with an imagined majority, behind which lies not superficial conformism but a deep-seated disposition toward preserving social order and preventing public ruptures.
Объяснение этого равновесия требует более пристального внимания к горизонтальным социальным отношениям, посредством которых граждане управляют неопределенностью, эмоциями и практиками совместного существования. Ключевой его инструмент — стремление к социальной «синхронизации», то есть потребность находить консенсус с воображаемым большинством, за которой стоит не поверхностный конформизм, а глубинная установка на сохранение социального порядка и предотвращение общественных расколов.
The displacement of war from the everyday emotional routine ceases to be an individual psychological defense mechanism and becomes a collectively sustained social practice, shielding the ordinariness of daily life from the extraordinary reality in which Russians in fact live.
Вытеснение войны из повседневной эмоциональной рутины перестает быть индивидуальным психологическим защитным механизмом и превращается в коллективно поддерживаемую социальную практику, ограждающую обычность повседневной жизни от экстраординарной реальности, в которой в действительности живут россияне.
This condition of collective avoidance, however, is not fixed and immutable. The equilibrium of Russian public opinion resembles not a mobilized authoritarian consensus, as in the case of the annexation of Crimea, but a collectively reproduced state of deferred destabilization. This balance may prove vulnerable to shocks capable of disrupting social routines or shifting expectations about dominant public opinion.
Это состояние коллективного избегания, впрочем, не является чем-то непреложным и неизменным. Равновесие российского общественного мнения напоминает не мобилизованный авторитарный консенсус, как в случае аннексии Крыма, а коллективно воспроизводимое состояние отложенной дестабилизации. Этот баланс может оказаться уязвим к потрясениям, способным нарушить социальные рутины или сместить ожидания относительно доминирующего общественного мнения.
If Russians begin to feel that opinions around them are changing, or that the consequences of dissent are becoming less severe, the observed consensus of non-conflict may dissipate, and public opinion may coalesce around another set of beliefs shared by the majority.
Если россияне начнут ощущать, что мнения вокруг них меняются или что последствия инакомыслия смягчаются, наблюдаемый консенсус бесконфликтности может рассеяться, а общее мнение — сплотиться вокруг другого набора разделяемых большинством убеждений.
How and why did Russians make their peace with war? The political stability of Russia at war, its ability to maintain steady public calm in the face of mounting material and human losses, is most often explained by factors of “vertical” influence. It is assumed that many Russians have internalized imperial ideology, chauvinism, and a sense of civilizational exceptionalism that make it possible to justify the war, or even to argue for its necessity. It is also assumed that ubiquitous propaganda sustains a martial spirit among those for whom such ideology is not sufficiently persuasive, while at the margins of this public accord order is imposed through ever harsher repression.
Как и почему россияне примирились с войной? Политическую стабильность воюющей России, ее способность сохранять устойчивое общественное спокойствие перед лицом растущих материальных и человеческих потерь чаще всего объясняют факторами «вертикального» воздействия. Предполагается, что многие россияне усвоили имперскую идеологию, шовинизм и чувство цивилизационной исключительности, которые позволяют оправдывать войну или даже обосновывать ее необходимость. Предполагается также, что повсеместная пропаганда поддерживает воинственный дух в тех, для кого такая идеология недостаточно убедительна, а на периферии этого общественного согласия порядок наводится с помощью все более жестоких репрессий.
Of course, all of these things — the ideology of exceptionalism, propaganda, and repression — are entirely real factors in Russian political life today. Nevertheless, they are plainly insufficient to explain why Russian public opinion, insofar as it can be measured and observed at all, has remained so astonishingly unperturbed in the face of the destruction of Ukrainian cities where Russians have friends and relatives, the return of hundreds of thousands of those friends and relatives in zinc coffins, the transfer of the war onto Russian territory, sanctions, mutiny, and other manifestations of abnormality and discomfort. Preserving such a degree of composure requires effort, and the nature of that effort needs to be explained if we wish to understand, among other things, how and when Russians may ultimately lose the desire to keep making it.
Разумеется, все перечисленное — идеология исключительности, пропаганда и репрессии — вполне реальные факторы сегодняшней российской политической жизни. Тем не менее их явно недостаточно, чтобы объяснить, почему российское общественное мнение — в той мере, в которой его вообще можно измерять и наблюдать, — оказалось столь удивительно невозмутимым перед лицом разрушения украинских городов, в которых у россиян живут друзья и родственники, возвращения сотен тысяч этих друзей и родственников в цинковых гробах, перед лицом переноса войны на российскую территорию, санкций, мятежа и прочих проявлений ненормальности и дискомфорта. Сохранение такой степени невозмутимости требует усилий, природа которых нуждается в объяснении, если мы хотим понять в том числе — как и когда россияне могут в конечном счете утратить желание эти усилия прикладывать.
Russian society has already experienced a state of “rally around the flag,” to Vladimir Putin’s considerable advantage. In 2014, after the annexation of Crimea and the invasion of Donbas, his ratings rose sharply. And that surge was fed not only by gratitude for a territorial acquisition. As our research at the time showed, increased public attention to the news intensified conversations about it among friends and loved ones, which in turn generated a wave of positive emotion (→ Green, Robertson: Affect and Autocracy). People did not merely support Putin; they felt love and gratitude toward him, and with these came an acute sense of pride in Russia as a whole and heightened optimism. Russians were swept up in a wave of genuine political enthusiasm, what Kirill Rogov called the “Crimean syndrome” (→ Rogov: Crimean syndrome). The Kremlin did not need to construct the “Crimea is ours” moment; it only had to capitalize on it.
Российское общество уже переживало состояние «сплочения под знаменем» (rally around the flag) — к немалой выгоде Владимира Путина. В 2014 году, после аннексии Крыма и вторжения на Донбасс, его рейтинги резко выросли. И этот всплеск питался не только благодарностью за территориальное приобретение. Как показало наше исследование того времени, рост общественного внимания к новостям подпитывал интенсивность разговоров о них среди друзей и близких, что, в свою очередь, породило волну позитивных эмоций (→ Green, Robertson: Affect and Autocracy). Люди не просто поддерживали Путина — они испытывали к нему любовь и признательность, а вместе с ними — острое чувство гордости за Россию в целом и повышенный оптимизм. Россияне оказались захвачены волной подлинного политического энтузиазма — того, что Кирилл Рогов назвал «крымским синдромом» (→ Rogov: Crimean syndrome). Кремлю не нужно было конструировать момент «Крым наш» — ему оставалось лишь его капитализировать.
Nothing of the kind is visible now, nor has it been visible since the start of the full-scale invasion of Ukraine in February 2022. On the contrary, wartime Russia is characterized by a collectively sustained equilibrium in which citizens simultaneously adapt to the war, distance themselves from its most destructive consequences, and reproduce the conditions that allow it to continue. The war is politically ubiquitous but socially pushed into the background: it is pervasive enough to shape everyday life, yet its consequences are limited enough, materially and emotionally, not to provoke a break in attitudes and a broad social split.
Ничего похожего сейчас не наблюдается — и не наблюдалось с начала полномасштабного вторжения в Украину в феврале 2022 года. Напротив, Россия военного времени характеризуется коллективно поддерживаемым равновесием, в рамках которого граждане одновременно приспосабливаются к войне, дистанцируются от ее наиболее разрушительных последствий и воспроизводят условия, позволяющие ей продолжаться. Война политически повсеместна, но социально вытеснена на второй план: она достаточно всеобъемлюща, чтобы формировать повседневную жизнь, и вместе с тем ее последствия достаточно ограничены в материальном и эмоциональном отношении, чтобы спровоцировать перелом настроений и широкий раскол в обществе.
Explaining this equilibrium requires moving beyond notions of authoritarian control as an exclusively vertical mechanism and paying closer attention to horizontal social relations, through which citizens manage uncertainty, emotions, and the practices of coexistence.
Объяснение этого равновесия требует выхода за рамки представлений об авторитарном контроле как исключительно вертикальном механизме и более пристального внимания к горизонтальным социальным отношениям, посредством которых граждане управляют неопределенностью, эмоциями и практиками совместного существования.
It would be wrong to say that Russians have simply withdrawn emotionally from politics. Survey data recently collected in Russia by the authors of this article (July 2025, online CAWI survey using a quota sample, N = 2,000) show that slightly more than a quarter of respondents feel strong positive emotions about the current political situation, including pride and trust in the Russian authorities. They also demonstrate a high level of support for Putin, his policies, and his governing style, as well as a paternalistic attachment to the state as a provider of material goods. At the same time, a much smaller group, about 5 percent, feels sharply negative emotions toward the Kremlin and its policies, up to and including “anger” and “contempt.” These citizens, unsurprisingly, support Putin very weakly, are not inclined to justify his policies, and are not attached to paternalistic attitudes.
Было бы неверно утверждать, что россияне просто эмоционально отстранились от политики. Данные опроса, недавно проведенного в России авторами этой статьи (июль 2025 года, онлайн-опрос (CAWI) на квотной выборке, N = 2000), показывают, что чуть более четверти респондентов испытывают сильные позитивные эмоции в отношении текущей политической ситуации, в том числе — гордость и доверие к российской власти. Они также демонстрируют высокий уровень поддержки Путина, его политики и стиля управления, а также патерналистскую привязанность к государству как поставщику материальных благ. В то же время значительно меньшая группа — около 5% — испытывает резко негативные эмоции в отношении Кремля и его политики, вплоть до «злости» и «презрения». Эти граждане, что неудивительно, поддерживают Путина крайне слабо, не склонны оправдывать его политику и не привержены патерналистским установкам.
The greatest interest, however, lies in the roughly two thirds of respondents situated between them. While showing no significant emotional attachment to the regime, they nevertheless support the Kremlin and its policies. The question is why.
Однако наибольший интерес представляют примерно две трети респондентов, располагающиеся между ними. Не проявляя сколько-нибудь значимой эмоциональной привязанности к режиму, они тем не менее поддерживают Кремль и его политику. Вопрос — почему?
The answer is certainly not that these less emotional respondents are satisfied with the state of affairs in Russia. Fewer than a quarter of them are optimistic about the country’s economic future, and only 18 percent assess their own financial prospects positively. Only slightly more than half said they were satisfied with the state of democracy in Russia, compared with 77 percent in the group of respondents with positive emotions, and fewer than half expressed satisfaction with the way the Kremlin is conducting the war in Ukraine, compared with 71 percent satisfaction among those experiencing “positive emotions.” At the same time, the dominant cluster of “non-emotional” respondents is also somewhat worse off materially than the group with positive emotions: 8 percent reported difficulties paying bills and 11 percent difficulties buying medicine, compared with 5 percent facing such problems in the positively disposed group.
Ответ точно не в том, что эти менее эмоциональные респонденты довольны положением дел в России. Менее четверти из них оптимистичны в отношении экономического будущего страны, и лишь 18% положительно оценивают собственные финансовые перспективы. Лишь чуть больше половины заявили, что довольны состоянием демократии в России, — в сравнении с 77% в группе респондентов с позитивными эмоциями, — и менее половины выразили удовлетворение тем, как Кремль ведет войну в Украине, в сравнении с 71% удовлетворенных в группе испытывающих «позитивные эмоции». При этом доминирующий кластер «неэмоциональных» респондентов характеризуется также несколько худшим материальным положением, чем группа с позитивными эмоциями: 8% сообщили о трудностях с оплатой счетов и 11% — с покупкой лекарств, в сравнении с 5%, сталкивающихся с такими проблемами в группе позитивно настроенных.
Of course, we cannot know what people’s real emotions are. All we know is what respondents report about themselves. In this respect, a sociological survey resembles ordinary situations in life, in which people make choices about how to translate their inner emotions into reactions visible to outside observers. And the authenticity of the emotion is not the only criterion for that choice. Another criterion is the desire to ensure that the emotions shown to others do not make their lives more difficult, cause discomfort, or provoke conflict.
Разумеется, мы не можем знать, каковы реальные эмоции людей. Известно лишь то, что респонденты сами о себе сообщают. В этом отношении социологический опрос похож на обычные жизненные ситуации, в которых люди совершают выбор относительно того, как перевести свои внутренние эмоции в реакции, видимые сторонним наблюдателям. Причем подлинность эмоции является здесь не единственным критерием выбора. Другой критерий определяется стремлением к тому, чтобы демонстрируемые окружающим эмоции не усложнили им жизнь, не вызвали дискомфорта или конфликта.
The specific features of this process — deciding how to regulate inner discomfort connected with politics, the economy, and the war within the space of varied social communications — are, in our view, the key to understanding why people in Russia who are dissatisfied with the consequences of the regime’s actions nevertheless support it.
Особенности этого процесса — принятия решения о том, как регулировать внутренний дискомфорт, связанный с политикой, экономикой и войной в пространстве разнообразных социальных коммуникаций, — по нашему мнению, и дают ключ к пониманию того, почему люди в России, недовольные результатами действий режима, тем не менее поддерживают его.
A more detailed analysis of our survey data points to the following picture. Although the “non-emotional” core of respondents holds political views far from positive ones, and is somewhat less inclined to support Putin himself or to believe that most Russians share their political views, they are just as willing as respondents with a positive emotional background to justify the regime’s retention of power, do not seek its replacement, and are tolerant of its repressive practices and even of corruption. We call this “system justification”: a tendency to accept an unfavorable political reality not only as inevitable, but as worthy of approval. What is crucial here is that they share similar views about the importance of what we call “synchronization”: a disposition toward finding consensus with an “imagined majority.” We believe it is precisely the striving for such synchronization that keeps potentially dissatisfied Russians from moving toward the expression of negative emotional reactions to what is happening, or open disagreement with the regime and its policies.
Более детальный анализ наших опросных данных указывает на следующую картину. Хотя «неэмоциональное» ядро респондентов имеет политические взгляды, далекие от позитивных, и несколько реже склонно поддерживать самого Путина или считать, что большинство россиян разделяет их политические взгляды, они столь же охотно, как и респонденты с позитивным эмоциональным фоном, оправдывают удержание режимом власти (не стремятся к его смене), толерантны к его репрессивным практикам и даже к коррупции. Мы называем это «системным оправданием», то есть склонностью принимать неблагоприятную политическую реальность не только как неизбежную, но и как одобряемую. Принципиально важно здесь, что они разделяют схожие взгляды на значимость того, что мы называем «синхронизацией» — установкой на то, чтобы находить консенсус с «воображаемым большинством». Мы полагаем, что именно стремление к такой синхронизации удерживает потенциально недовольных россиян от перехода к выражению негативных эмоциональных реакций по поводу происходящего или явного несогласия с режимом и его политиками.
“Synchronization” should not be understood as conformism, obedience, or passive submission. Rather, the attitudes underlying this mechanism, as captured by the survey, reflect a broader orientation toward preventing a social rupture with those around them. This orientation determines their desire not to stand out from the crowd, their reluctance to go beyond collectively recognized norms, their acceptance of generally acknowledged structures of authority, and their need to preserve forms of coexistence perceived as orderly and morally intelligible. These attitudes are rooted not merely in political convictions, but in deeper habits of socialization in a collective environment under conditions of high uncertainty.
«Синхронизацию» не следует понимать как конформизм, послушание или пассивное подчинение. Скорее, лежащие в основе этого механизма установки, фиксируемые опросом, отражают более широкую ориентацию на предотвращение социального разрыва с окружающими, которая определяет их стремление не выделяться из общей массы, нежелание выходить за рамки коллективно признанных норм, принятие общепризнанных структур авторитета и потребность сохранять формы сосуществования, воспринимаемые как упорядоченные и нравственно понятные. Эти установки коренятся не просто в политических убеждениях, но в более глубоких навыках социализации в коллективной среде в условиях высокой неопределенности.
This distinction matters because it changes our understanding of the phenomenon of “wartime compliance” observed in Russian society: loyalty to the war and to the regime waging it. A common interpretation of authoritarian depoliticization assumes that citizens “retreat into themselves”: they become emotionally detached, politically apathetic, and socially atomized. Wartime Russian society, however, is experiencing something different: a collectively sustained regime of emotional and social self-moderation. The dominant “middle” cohort of the sample is not emotionally passive. Its members are actively engaged in regulating their emotions in a way that helps contain the destructive consequences of their own participation in the routine social practices of wartime. Political emotions remain, but their social consequences are minimized through patterns of adaptation, synchronization, and routine interactions that preserve the emphatic “ordinariness” of everyday life under extraordinary conditions.
Это различие существенно, поскольку оно меняет понимание наблюдаемого в российском обществе феномена «военного комплаенса» — лояльности войне и ведущему ее режиму. Распространенная интерпретация авторитарной деполитизации предполагает, что граждане «уходят в себя» — становятся эмоционально отстраненными, политически апатичными и социально атомизированными. Однако российское общество военного времени переживает нечто иное — коллективно поддерживаемый режим эмоциональной и социальной автомодерации. Доминирующая «средняя» когорта выборки эмоционально не пассивна: ее представители активно занимаются регулированием своих эмоций, позволяющим сдерживать разрушительные последствия их собственного участия в рутинных социальных практиках военного времени. Политические эмоции сохраняются, но их социальные последствия минимизируются через паттерны приспособления, синхронизации и рутинных взаимодействий, которые сохраняют подчеркнутую «обычность» повседневности в экстраординарных условиях.
The skills of social synchronization play a key role in this process. Under conditions of prolonged war, conformity functions less as obedience than as a mechanism of social coordination. In a situation of uncertainty, individuals rely to a considerable extent on socially legible signals about acceptable norms of behavior, emotional expression, and political position. The imperatives of “not standing out,” preserving collective normality, and avoiding socially destructive differentiation themselves become stabilizing instruments. Citizens do not need to approve of the war enthusiastically in order to reproduce the social arrangements that allow it to continue. It is enough simply to go on participating in forms of collective coordination that prioritize predictability, coexistence, and managed social connectedness over rupture and confrontation.
Навыки социальной синхронизации играют ключевую роль в этом процессе. В условиях затяжной войны конформность функционирует не столько как послушание, сколько как механизм социальной координации. В ситуации неопределенности индивиды в значительной мере опираются на социально считываемые сигналы относительно приемлемых норм поведения, эмоциональных проявлений и политических позиций. Императивы «не выделяться», сохранять коллективную нормальность, избегать социально разрушительной дифференциации сами по себе становятся стабилизирующими инструментами. Гражданам нет нужды с энтузиазмом одобрять войну, чтобы воспроизводить социальные договоренности, позволяющие ей продолжаться. Достаточно лишь продолжать участвовать в формах коллективной координации, отдающих приоритет предсказуемости, сосуществованию и управляемой социальной связанности — в противовес расколу и конфронтации.
This helps explain one of the most striking features of contemporary Russian public opinion: the coexistence of visible tension with durable political adaptation. Many Russians, it seems, are neither fully convinced of the justice of the war nor fully insulated from its consequences. As a result, troubling questions may arise for them about whether the benefits of the war, whatever they may be, outweigh its costs. Allowing these questions to produce cognitive dissonance within one’s own mind is one thing. Allowing them to produce social dissonance, threatening to destroy relations of trust and solidarity on which many Russians depend for peace of mind and security, is quite another. Collective avoidance becomes a socially rational solution.
Это помогает объяснить одну из наиболее поразительных черт современного российского общественного мнения: сосуществование видимого напряжения с устойчивым политическим приспособлением. Многие россияне, по всей видимости, ни вполне убеждены в справедливости войны, ни вполне изолированы от ее последствий. В результате у них могут возникать тревожащие вопросы о том, перевешивают ли выгоды войны, какими бы они ни были, ее издержки. Позволить этим вопросам породить когнитивный диссонанс внутри собственного сознания — это одно. Позволить им породить социальный диссонанс, угрожающий разрушить отношения доверия и солидарности, на которые многие россияне опираются ради душевного комфорта и безопасности, — совсем другое. Коллективное избегание становится социально рациональным решением.
Russians seeking to avoid social dissonance appear to resort to what Jeremy Morris has called “defensive consolidation”: the preservation of workable forms of social order through evasion of forms of behavior, discussion, and commitment capable of producing destabilizing consequences for themselves or those around them (→ Morris: Russians in Wartime and Defensive Consolidation). The war is normalized not because it is universally accepted, but because ordinary social life increasingly depends on maintaining shared routines capable of coexisting with it.
Россияне, стремящиеся избежать социального диссонанса, по всей видимости, прибегают к тому, что Джереми Моррис назвал «защитной консолидацией», — сохранению работоспособных форм социального порядка через уклонение от форм поведения, дискуссий и обязательств, способных произвести дестабилизирующие последствия для них самих или их окружения (→ Morris: Russians in Wartime and Defensive Consolidation). Война нормализуется не потому, что она повсеместно принята, но потому, что обычная социальная жизнь все в большей мере зависит от поддержания общих рутин, способных с ней сосуществовать.
The broader conclusion is that authoritarian stability in wartime may depend less on eliminating emotional tension than on regulating its social manifestations. Citizens do not need to amputate their political emotions for the political order to hold. Moreover, the Russian case suggests that emotional involvement and political stability can coexist precisely because social practices emerge that prevent emotional tension from crystallizing and being transformed into social rupture. Stability is maintained here not through emotional ambivalence, but through the unceasing social moderation of the emotionally destructive potential of the surrounding reality.
Более широкий вывод состоит в том, что авторитарная стабильность в военное время может в меньшей степени зависеть от устранения эмоционального напряжения, чем от регулирования его социальных проявлений. Гражданам нет необходимости ампутировать свои политические эмоции, чтобы политический порядок устоял. Более того, российский случай свидетельствует о том, что эмоциональная вовлеченность и политическая стабильность могут сосуществовать именно потому, что возникают социальные практики, препятствующие кристаллизации эмоционального напряжения и его трансформации в социальный раскол. Стабильность поддерживается здесь не через эмоциональную амбивалентность, а через неустанное социальное модерирование эмоционально разрушительного потенциала окружающей реальности
This also helps explain the peculiar character of the public sphere in wartime Russia. The war is everywhere and nowhere at once: it is institutionally and symbolically ubiquitous, yet it is displaced from immediate everyday experience. Citizens encounter the war continually, but chiefly through routinized, mediated, or socially regulated forms that limit its impact on daily life. Conversations about the war remain superficial: demonstrated loyalty is enough to ensure that subsequent questions about costs and benefits are not asked, while evasion of these questions makes it possible to preserve the appearance of collective support for the war. Avoidance thus ceases to be an individual psychological defense mechanism and becomes a collectively sustained social practice, shielding the ordinariness of daily life from the extraordinariness of the reality in which Russians in fact live.
Это помогает объяснить и своеобразие публичной сферы в России военного времени. Война одновременно везде и нигде: она повсеместна институционально и символически, но при этом вытесняется из непосредственного повседневного опыта. Граждане непрерывно сталкиваются с войной, но преимущественно через рутинизированные, опосредованные или социально регулируемые формы, ограничивающие ее влияние на повседневную жизнь. Разговоры о войне остаются поверхностными: достаточно демонстрируемой лояльности, чтобы последующие вопросы об издержках и выгодах не задавались, а уклонение от этих вопросов позволяет сохранить видимость коллективной поддержки войны. Избегание таким образом перестает быть индивидуальным психологическим защитным механизмом и превращается в коллективно поддерживаемую социальную практику, ограждающую обычность повседневной жизни от необычности той реальности, в которой в действительности живут россияне.
Such equilibria are stable precisely because they are socially distributed. They do not rest on universal conviction, unanimous support, or fear of total repression, but require only that enough people value continuity and predictability more than confrontation and rupture. In this sense, the equilibrium of Russian wartime public opinion resembles not a mobilized authoritarian consensus, as in the case of the annexation of Crimea, but a collectively reproduced state of deferred destabilization.
Подобные равновесия устойчивы именно потому, что являются социально распределенными. Они не опираются на всеобщую убежденность, единодушную поддержку или страх тотальных репрессий, но требуют лишь, чтобы достаточно людей в большей степени ценили преемственность и предсказуемость, чем конфронтацию и разрыв. В этом смысле равновесие российского общественного мнения военного времени напоминает не мобилизованный авторитарный консенсус, как в случае аннексии Крыма, а коллективно воспроизводимое состояние отложенной дестабилизации.
The condition of “avoidance” characteristic of Russian society, however, does not mean immutability. This balance may prove vulnerable to shocks capable of disrupting social routines or shifting expectations about dominant public opinion. If Russians begin to feel that opinions around them are changing, or that the consequences of dissent are becoming less severe, the consensus observed today may quickly dissipate, and public opinion may coalesce around another set of beliefs shared by the majority. Moreover, as Russians’ perception of the state of affairs in the country has steadily worsened since late 2025 (→ Re: Russia: How Much Has the Bubble of Super-Support Deflated?), it is possible that this is already happening in part.
Характерное для российского общества состояние «избегания», однако, не означает неизменности. Этот баланс может оказаться уязвим к потрясениям, способным нарушить социальные рутины или сместить ожидания относительно доминирующего общественного мнения. Если россияне начнут ощущать, что мнения вокруг них меняются или что последствия инакомыслия смягчаются, наблюдаемый сегодня консенсус может быстро рассеяться, а общее мнение — сплотиться вокруг другого набора разделяемых большинством убеждений. Более того, по мере того как с конца 2025 года восприятие россиянами положения дел в стране неуклонно ухудшается (→ Re: Russia: Насколько сдулся бабл сверхподдержки), возможно, что отчасти это уже происходит.
Whatever happens next, the main conclusion of our analysis is that, at this stage, the loyalty of Russian public opinion, which has so far allowed the Kremlin to wage war in Ukraine, depends not so much on the regime’s repressive capacity or propagandistic skill as on the social and psychological efforts ordinary Russians make to keep the war at a distance.
Что бы ни случилось дальше, основной вывод нашего анализа состоит в том, что на данном этапе лояльность российского общественного мнения, которая до сих пор позволяет Кремлю вести войну в Украине, зависит не столько от репрессивного потенциала или пропагандистского мастерства режима, сколько от тех социальных и психологических усилий, которые рядовые россияне прикладывают к тому, чтобы держать войну на расстоянии.
How Much Has the Bubble of Super-Support Deflated? The period of optimism and loyalty in public attitudes is receding into the past.
Насколько сдулся бабл сверхподдержки? Период оптимизма и лояльности в общественных настроениях уходит в прошлое
As after the annexation of Crimea, the period of extremely high Putin ratings and political loyalty that began after the full-scale invasion of Ukraine lasted four years and has now entered a phase of decline. This dynamic threatens greater political turbulence against the backdrop of the war’s deadlock and the structural imbalance of the economy.
Как и после аннексии Крыма, период сверхвысоких рейтингов Путина и политической лояльности, начавшийся после полномасштабного вторжения в Украину, длился четыре года и теперь вступил в фазу спада. Такая динамика чревата более высокой политической турбулентностью на фоне тупика войны и структурной разбалансированности экономики.
The Bonds Are Bending: Surveys Show the Russian Authorities Are Suffering a Fatal Failure in Promoting Traditional Values among Russians.
Скрепы гнутся: российские власти терпят фатальную неудачу в пропаганде традиционных ценностей среди россиян, показывают опросы
The Kremlin’s resources in the sphere of ideological indoctrination now appear limited: television’s influence is declining, while attempts to dominate the internet provoke rejection. As a result, ideological pressure “from above” tends either to foster a neo-Soviet “doublethink” or to provoke a backlash of resistance.
Ресурсы Кремля в сфере идеологической индоктринации выглядят сегодня ограниченными: влияние телевидения снижается, а попытки доминирования в интернете вызывают отторжение. В результате идеологическое давление «сверху» скорее либо способствует формированию неосоветского «двоемыслия», либо провоцирует обратную реакцию сопротивления.
Between the Inevitable and the Unreliable: Why Ukrainian Society Considers Territorial Concessions Useless but Is Ready to Discuss Them.
Между неизбежным и ненадежным: почему украинское общество считает уступку территорий бесполезной, но готово ее обсуждать
The corruption scandal of late 2025 did not undermine the legitimacy of the Ukrainian government and Volodymyr Zelensky, nor did the bombardment of Ukrainian cities undermine Ukrainians’ spirit of resistance. Although about 80 percent of Ukrainians believe that Putin will attack their country again and that a territorial compromise would prove useless, about 40 percent are prepared to accept a formula of “territory in exchange for security guarantees.”
Коррупционный скандал конца 2025 года не подорвал легитимности украинской власти и Владимира Зеленского, а бомбардировки украинских городов — дух сопротивления в украинцах. Хотя около 80% украинцев считают, что Путин вновь нападет на их страну и территориальный компромисс окажется бесполезным, около 40% готовы согласится на формулу «территории в обмен на гарантии безопасности».