War Keynesianism and Inequality in Russia
The war has not overcome Russia’s long-standing inequality; behind the facade of military spending and rising nominal incomes, the regime’s regressive system of redistribution continues to protect assets, privilege, and unearned income.

Большинство экономических исследований, посвященных России в условиях войны, сосредоточены на перераспределении производственных мощностей в пользу предприятий ВПК и на выплатах социально маргинализированным мужчинам, подписывающим контракты с Минобороны. Это понятно: способность государства перенаправлять ресурсы (прежде всего рабочую силу) в военный сектор является важным тестом устойчивости режима, который сделал ставку на возможность поддерживать и даже расширять конфликт. Как показывают исследования крупных войн, для этого недостаточно одной лишь патриотической мобилизации или даже репрессий. Рабочим и военным, как и их семьям, нужна ощутимая материальная мотивация. Помимо призывов «работать» — на фронте или на заводе — им необходимы представления о более справедливом послевоенном устройстве, а также уверенность в том, что у их детей будут возможности для социальной мобильности и социального воспроизводства.
Most economic studies of Russia under wartime conditions have focused on the reallocation of productive capacity toward the enterprises of the military-industrial complex, and on payments to socially marginalized men who sign contracts with the Ministry of Defense. This is understandable: the state’s capacity to redirect resources, above all labor, into the military sector is an important test of the durability of a regime that has staked itself on the ability to sustain, and even expand, the conflict. As studies of major wars show, patriotic mobilization alone, or even repression, is not enough. Workers and soldiers, like their families, need tangible material incentives. Beyond calls to “work,” whether at the front or in the factory, they need visions of a more just postwar order, as well as confidence that their children will have opportunities for social mobility and social reproduction.
Однако в современной России экономическое неравенство, фиксируемое статистикой, а также видимые и невидимые разрывы между экономически защищенными и уязвимыми группами остаются столь же резкими, как и прежде. Что это говорит об экономике военного времени? Казалось бы, государство должно было частично сгладить эти разрывы за счет так называемого «военного кейнсианства». Масштабные расходы на военные нужды, выплаты военнослужащим и социальные трансферты дают «мультипликативный эффект», который в первую очередь ощущают люди с низкими доходами.
Yet in contemporary Russia, the economic inequality captured by statistics, as well as the visible and invisible divides between economically secure and vulnerable groups, remain as sharp as before. What does this tell us about the wartime economy? One might have thought that the state would have partly smoothed these divides through so-called “war Keynesianism.” Large-scale military spending, payments to servicemen, and social transfers create a “multiplier effect” felt first of all by people on low incomes.
In reality, behind the facade of “war Keynesianism,” inequality in Russia is growing, and in the future it will turn into political problems. To a large extent, these problems are the result of the regime’s economic policy over the past twenty-five years, including decisions such as raising the retirement age and narrowing access to social benefits. To ignore this angle is a serious analytical omission. The visible social injustice and the deliberate division of society into winners and losers are already making themselves felt, and they will play an important role both immediately after the war ends and over the longer term.
В действительности за фасадом «военного кейнсианства» в России нарастает неравенство, которое в будущем обернется политическими проблемами. Во многом эти проблемы являются результатом экономической политики режима последних 25 лет, включая такие решения, как повышение пенсионного возраста и сужение доступа к социальным льготам. Игнорировать этот ракурс — серьезный аналитический пробел. Заметная социальная несправедливость и сознательное разделение общества на выигравших и проигравших сказываются уже сейчас и будут играть важную роль как сразу после окончания войны, так и в более долгосрочной перспективе.
Let us return to the question of how military spending affects the economy and the so-called “majority” of Russian workers: those who live from paycheck to paycheck, have almost no savings apart from an apartment inherited from Soviet times, and, crucially, simultaneously regard themselves as the country’s backbone and express dissatisfaction with the general economic course chosen after 1991. After 2022, an excessive amount of money appeared in the economy. This meant that, at least in theory, workers should have come out ahead. Real incomes rose, albeit from a very low base, and reached a peak in 2024.
Вернемся к разговору о влиянии военных расходов на экономику и на так называемое «большинство» российских работников — тех, кто живет от зарплаты до зарплаты, почти не имеет накоплений, кроме унаследованной еще с советских времен квартиры, и кто, что особенно важно, одновременно считает себя опорой страны и выражает недовольство общим экономическим курсом, выбранным после 1991 года. После 2022 года в экономике появилось избыточное количество денег. Это означало, что, по крайней мере теоретически, работники должны были оказаться в выигрыше. Реальные доходы выросли, пусть и с очень низкой базы, и достигли пика в 2024 году.
“War Keynesianism” is above all a redistribution of income and a transformation of society, in this case toward “peripheral Russia,” where direct or indirect participation in the war can serve as a kind of “social elevator.” Yet even supporters of this logic in its starkest formulation acknowledge that it has generated serious imbalances, including in these peripheral regions themselves. They also acknowledge that the groups benefiting from military spending and linked to the defense industry are relatively small and geographically limited. Thus, in the vast Ural region, only certain areas benefit from military production, while farther south, in the coal and chemical industrial zones, a recession has already begun.
«Военное кейнсианство» — это прежде всего перераспределение доходов и трансформация общества (в данном случае в сторону «периферийной России», где прямое или косвенное участие в войне может выступать в роли своеобразного «социального лифта»). Однако даже сторонники этой логики в ее наиболее жесткой формулировке признают, что она породила серьезные дисбалансы — в том числе в самих этих периферийных регионах. Они также признают, что группы, выигрывающие от военных расходов и связанные с ВПК, относительно невелики и географически ограничены. Так, в обширном Уральском регионе выгоду от военного производства получают лишь отдельные его части, тогда как южнее — в угольных и химических промышленных зонах — уже началась рецессия.
Other researchers reach the opposite conclusion: households are not becoming better off but, on the contrary, worse off, because military spending has accelerated inflation. As is well known, before the war began, tight fiscal policy generally suppressed demand in the Russian economy, while Moscow’s real-estate market and consumer sector seemed to exist in a separate world. The war narrowed the differences somewhat. Yet, as Nick Trickett noted more than two years ago, fiscal stimulus rather quickly ran into the real constraints of the Russian economy: demographic and geographic constraints, including logistical problems and weak population mobility, as well as constraints connected to a long history of underinvestment and poor automation. Put simply, the economy was not prepared to digest such a volume of spending.
Другие исследователи приходят к противоположному выводу: положение домохозяйств не улучшается, а, наоборот, ухудшается — из-за того, что военные расходы разогнали инфляцию. Как хорошо известно, до начала войны жесткая бюджетная политика в целом подавляла спрос в российской экономике, тогда как рынок недвижимости и потребительский сектор в Москве существовали как будто отдельно. Война немного сгладила различия. Однако, как еще более двух лет назад отмечал Ник Трикетт, фискальное стимулирование довольно быстро уперлось в реальные ограничения российской экономики — демографические, географические (проблемы логистики и слабая мобильность населения), а также связанные с долгой историей недоинвестирования и слабой автоматизации. Проще говоря, экономика оказалась не готова переварить такой объем расходов.
GDP per capita, or GDP in any other form, is poorly suited to assessing the real economic consequences of the changes under way. Measures of inequality allow us to look at the situation from another angle. Economic inequality in Russia remains high. Even compared with the peak of inequality in 1999, when the Gini coefficient stood at about 50, the official figure for 2023, around 40, still looks high by European standards. As Ilya Matveev notes, the extremely contradictory estimates of Russia’s Gini coefficient make such comparisons partly meaningless, but they most likely confirm that the real level of inequality is higher than the official data suggest and, overall, closer to the indicators of BRICS countries than to those of developed economies. For this reason, researchers regard neither the Gini coefficient nor median income figures as sufficiently reliable indicators of inequality. Moreover, the relatively sharp decline in the Gini coefficient compared with a selectively chosen starting point, 1999, is often used for propaganda purposes, as proof of the successes of social policy, a claim that plainly diverges from reality.
ВВП на душу населения или в любой другой форме плохо подходит для оценки реальных экономических последствий происходящих изменений. Показатели неравенства позволяют взглянуть на ситуацию под другим углом. Экономическое неравенство в России остается высоким. Даже по сравнению с пиком неравенства в 1999 году (коэффициент Джини — около 50) официальный показатель за 2023 год — около 40 — по европейским меркам по-прежнему выглядит высоким. Как отмечает Илья Матвеев, крайне противоречивые оценки коэффициента Джини для России делают такие сравнения отчасти бессмысленными, но при этом, скорее всего, подтверждают, что реальный уровень неравенства выше, чем показывают официальные данные, и в целом ближе к показателям стран БРИКС, чем развитых экономик. По этой причине ни коэффициент Джини, ни показатели медианных доходов исследователи не считают достаточно надежными индикаторами неравенства. Более того, относительно резкое снижение коэффициента Джини по сравнению с выборочно взятой отправной точкой (1999 год) нередко используется в пропагандистских целях — как доказательство успехов социальной политики, что явно расходится с реальностью.
So what is happening to wages? We often hear about a sharp rise in real wages in certain industrial sectors after 2022. Yet the picture looks far less favorable if one takes a longer view. Growth in real wages remains sluggish. According to data from the Russia Longitudinal Monitoring Survey of the Higher School of Economics, RLMS-HSE, which, however, is often criticized for sampling distortions, real incomes rose by almost 5 percent in 2023. But this growth was preceded by a long period of stagnation and a sharp fall in 2022. We have already described this effect, and Natalia Zubarevich calls it the “law of small numbers”: growth can look quite impressive when it begins from a very low level.
Так что происходит с зарплатами? Мы часто слышим о резком росте реальных зарплат в отдельных отраслях промышленности после 2022 года. Однако картина выглядит не такой уж благополучной, если посмотреть на более длительный период. Рост реальных зарплат остается вялым. Согласно данным Российского мониторинга экономического положения и здоровья населения (RLMS-HSE) (к которому, впрочем, нередко высказываются претензии из-за искажений выборки), реальные доходы в 2023 году выросли почти на 5%. Но этому росту предшествовал длительный период стагнации и резкое падение в 2022 году. Этот эффект мы уже описывали, а Наталья Зубаревич называет его «законом малых чисел»: рост может выглядеть весьма внушительным, если начинается с очень низкого уровня.
There are other signs that the situation is far more complicated than it appears. Since 2020, the number of working pensioners has risen sharply: despite indexation, pensions are still insufficient even for physical survival. In 2025, the average pension in Russia is about $290. Formally, the share of state transfers in household income has risen slightly. Yet if we look back from the present at the past two years, it becomes clear that the rise in real incomes was short-lived and is already being eroded by persistently high inflation in basic consumer goods. It is also important to register a longer-term trend: in constant 2023 rubles, median income in the private sector was 20,610 rubles in 2008 and 21,762 rubles in 2023, an increase of less than 5 percent over fifteen years. Converting these sums into dollars makes no sense because of the high volatility of the exchange rate over this period. The income situation in the public sector looks still less favorable. State cash transfers are only 2 percent above their 2014 level, reflecting a long period in which family and social payments were effectively not indexed after the annexation of Crimea. As Thomas Remington notes, Russia is not in fact trying to combat inequality: most measures are aimed only at preventing absolute destitution, for instance through old-age pensions. It is telling that even within the United Russia party, proposals can be heard to abolish this benefit altogether.
Есть и другие признаки того, что ситуация куда сложнее, чем кажется. С 2020 года резко выросло число работающих пенсионеров: несмотря на индексацию, пенсий по-прежнему не хватает даже для физического выживания. В 2025 году средний размер пенсии в России составляет около $ 290. Формально доля государственных трансфертов в доходах населения немного выросла. Однако если смотреть из сегодняшнего дня на последние два года, становится ясно, что рост реальных доходов оказался недолговечным и уже размывается устойчиво высокой инфляцией на базовые потребительские товары. Важно зафиксировать и более долгосрочную тенденцию: в постоянных рублях 2023 года медианный доход в частном секторе составлял 20 610 рублей в 2008 году и 21 762 рубля в 2023-м — рост менее чем на 5% за пятнадцать лет. Пересчет этих сумм в доллары не имеет смысла из-за высокой волатильности курса в этот период. Ситуация с доходами в госсекторе выглядит еще менее благоприятной. Государственные денежные трансферты лишь на 2% превышают уровень 2014 года, что отражает длительный период фактического отсутствия индексации семейных и социальных выплат после аннексии Крыма. Как отмечает Томас Ремингтон, Россия в действительности не пытается бороться с неравенством: большинство мер ориентированы лишь на предотвращение полной нищеты — например, через пенсии по старости. Примечательно, что даже внутри партии «Единая Россия» звучат предложения полностью отказаться и от этого пособия.
Of course, inequality and poverty cannot be analyzed separately from the tax burden borne by workers and low-income groups. By any measure, this burden in Russia is high, above all because VAT has been raised from 18 percent to 22 percent over several years, beginning in 2019. Today VAT accounts for almost half of all federal budget tax revenues. For poor households, this is effectively a double tax, since it restricts consumption. The flat income-tax scale, often praised by neoliberal economists, is regressive in practice. Unlike in many European countries, even the lowest-paid workers in Russia pay income tax: there is no tax-free threshold. Only in 2024 did elements of progressivity appear for high incomes, but the maximum rate of 25 percent applies only to incomes of around $630,000 a year. Incomes up to $250,000 are taxed at 18 percent. Against this background, the absence of a wealth tax and the comparatively low taxation of income from capital and property are striking. Inheritance tax was abolished back in 2006. The dividend tax, currently 15 percent, makes it relatively easy to avoid even a moderate income tax. Overall, the system of compulsory taxes and levies is arranged so as to favor those who already possess assets, whether financial or property-based.
Разумеется, неравенство и бедность нельзя анализировать отдельно от налоговой нагрузки, которую несут работники и малообеспеченные группы. По любым меркам эта нагрузка в России высока — прежде всего из-за повышения НДС с 18% до 22% за несколько лет (начиная с 2019 года). Сегодня НДС формирует почти половину всех налоговых поступлений федерального бюджета. Для бедных домохозяйств это, по сути, двойной налог, поскольку он ограничивает потребление. Плоская шкала подоходного налога, которую часто хвалят неолиберальные экономисты, на практике носит регрессивный характер. В отличие от многих европейских стран, в России даже самые низкооплачиваемые работники платят подоходный налог: необлагаемого минимума нет. Лишь в 2024 году для высоких доходов появились элементы прогрессии, однако максимальная ставка в 25% применяется только к доходам на уровне около $ 630 000 в год. Доходы до $ 250 000 облагаются по ставке 18%. На этом фоне бросается в глаза отсутствие налога на богатство и сравнительно низкое налогообложение доходов от капитала и собственности. Налог на наследство был отменен еще в 2006 году. Налог на дивиденды (сейчас — 15%) позволяет сравнительно легко уходить даже от умеренного подоходного налога. В целом система обязательных налогов и сборов устроена так, что она благоприятствует тем, кто уже обладает активами — финансовыми или имущественными.
Inequality in Russia is most starkly manifested precisely in the distribution of wealth, that is, of assets. In terms of wealth concentration, Russia surpasses even the United States: the richest 1 percent of citizens control around 70 percent of all assets, and the top 5 percent around 80 percent. By Vladimir Putin’s second presidential term, Russia had already become a country where 10 percent of the population received half of all income. Moreover, as early as Putin’s first term, Russia became a resource-rich country with a predominantly poor population lacking significant assets apart from inherited Soviet apartments and, at best, domestically produced cars. The structure of cash savings is equally revealing. It is often claimed that Russians are “cash-rich” and use high interest rates to build savings. Yet around 90 percent of all bank deposits are concentrated among 1 percent of the population, while 96 percent of depositors have less than $12,000 in their accounts.
Ярче всего неравенство в России проявляется именно в распределении богатства, то есть активов. По уровню концентрации богатства Россия превосходит даже США: 1% самых богатых граждан контролируют около 70% всех активов, а верхние 5% — около 80%. Уже ко второму президентскому сроку Владимира Путина Россия превратилась в страну, где 10% населения получали половину всех доходов. Более того, еще в первый срок Путина Россия стала ресурсно богатой страной с преимущественно бедным населением, не имеющим значимых активов, кроме передающихся по наследству советских квартир и, в лучшем случае, автомобилей отечественного производства. Показательна и структура денежных сбережений. Часто утверждается, что россияне «богаты наличностью» и пользуются высокими процентными ставками для накоплений. Однако около 90% всех банковских вкладов сосредоточены у 1% населения, а 96% вкладчиков имеют на счетах менее $ 12 000.
Using this perspective gives a different picture from an approach based on rapid surveys about “support for the war.” Political polls often record reactions to an imposed agenda and say nothing about respondents’ real everyday concerns. This is especially clear in long-term studies of values, which reflect society’s priorities far more accurately than one-off measurements of current opinion. The Russian Academy of Sciences regularly publishes data showing a high and growing demand in society for “social justice,” around 60 percent before the war. By comparison, only one third of respondents supported the idea of a future based on turning Russia into a “great power.” Support for “national traditions” remained the preference of a minority, about 27 percent, and declined over time.
Использование такого ракурса дает иную картину, нежели подход, основанный на оперативных опросах о «поддержке войны». Политические опросы часто фиксируют реакцию на навязанную повестку и ничего не говорят о реальных повседневных заботах респондентов. Это особенно хорошо видно в долгосрочных исследованиях ценностей, которые гораздо точнее отражают приоритеты общества, чем разовые замеры текущих мнений. Российская академия наук (РАН) регулярно публикует данные, согласно которым в обществе существует высокий и растущий запрос на «социальную справедливость» (до войны — около 60%). Для сравнения, лишь треть респондентов поддерживали идею будущего, основанного на превращении России в «великую державу». Поддержка «национальных традиций» оставалась уделом меньшинства (около 27%) и со временем сокращалась.
In other work, the same researchers at the Russian Academy of Sciences record a deeper shift in attitudes: after 2018, a majority of respondents began moving away from an orientation toward “stability” and supporting the need for substantial political and economic change. Alongside individual hardships, poverty and destitution remain among the chief fears of most Russians. Outwardly, the war appears to be a factor in the “consolidation” of society, yet a significant majority still names “inequality,” “class stratification,” and the confrontation between “the people and the authorities” as the three main sources of tension in the country. When asked on what principles Russia’s “rebirth” should be built, respondents most often named “justice” at 32 percent, “peace” at 29 percent, and “order” at 21 percent. Among the least popular answers were “autocracy,” “Orthodoxy,” “the Russian Empire,” and “great-power status.”
В других работах те же исследователи РАН фиксируют и более глубокий сдвиг настроений: после 2018 года большинство респондентов стало отходить от ориентации на «стабильность» и поддерживать необходимость существенных политических и экономических изменений. Помимо индивидуальных жизненных трудностей, бедность и нищета по-прежнему входят в число главных страхов большинства россиян. Война внешне выглядит как фактор «консолидации» общества, однако значительное большинство по-прежнему называет «неравенство», «классовое расслоение» и противостояние «народа и власти» тремя главными источниками напряженности в стране. На вопрос о том, на каких принципах должно строиться «возрождение» России, респонденты чаще всего называли «справедливость» (32%), «мир» (29%) и «порядок» (21%). В числе наименее популярных ответов оказались «автократия», «православие», «Российская империя» и «статус великой державы».
By any measure, Russian society remains an anomaly among wealthy and educated countries. The contrast between those who possess resources and those deprived of them is extraordinarily sharp and serves as a source of social discontent. It also inhibits economic growth and the diversification of an economy still dependent on raw-material exports. More active income redistribution would have a far higher multiplier effect in the economy, stimulate the development of small and medium-sized businesses, and increase employment. In the present situation, beyond conspicuous consumption of goods and services in Moscow, affluent groups mostly either accumulate funds or move them abroad, and this money scarcely returns to economic circulation or contributes to growth.
Российское общество по любым меркам остается аномалией среди богатых и образованных стран. Контраст между теми, кто располагает ресурсами, и теми, кто их лишен, чрезвычайно резок и служит источником социального недовольства. Он же тормозит экономический рост и диверсификацию экономики, по-прежнему зависящей от экспорта сырья. Более активное перераспределение доходов дало бы куда более высокий мультипликативный эффект в экономике, стимулировало бы развитие малого и среднего бизнеса и рост занятости. В нынешней ситуации, за пределами показного потребления товаров и услуг в Москве, состоятельные группы в основном либо накапливают средства, либо выводят их за рубеж — и эти деньги почти не возвращаются в экономический оборот и не способствуют экономическому росту.
Of course, the complete elimination of inequality is impossible. Yet even if the war ends and the current regime remains in power, the authorities have all the tools necessary to reduce excessive social stratification, above all through the introduction of progressive taxation. The point, however, lies elsewhere. For more than twenty-five years, the priority of the authorities in Russia has been not so much the imposition of a national-conservative ideology as the protection of privileges and unearned income. And this is precisely what both the current and future elites are unlikely to want to change, as is a significant part even of the critically minded middle class, since all of them, to one degree or another, are beneficiaries of the system of regressive redistribution formed back in the 1990s.
Конечно, полное устранение неравенства невозможно. Однако даже в случае окончания войны и сохранения нынешнего режима у власти есть все необходимые инструменты для снижения чрезмерного социального расслоения (прежде всего за счет внедрения прогрессивного налогообложения). Суть, однако, в другом. На протяжении более чем 25 лет приоритетом властей в России было не столько насаждение национал-консервативной идеологии, сколько защита привилегий и нетрудовых доходов. И именно это вряд ли захотят менять как нынешние, так и будущие элиты — впрочем, как и значительная часть даже критически настроенного среднего класса, — поскольку все они в той или иной степени являются бенефициарами системы регрессивного перераспределения, сформированной еще в 1990-е гг.